Ирина Хорошунова

ПЕРВЫЙ ГОД ВОЙНЫ
Киевские записки


Памяти всех советских людей, погибших в Великой Отечественной войне, посвящаю


Автор предлагаемого читателям «Дневника» — Ирина Александровна Хорошунова (1913-1993), коренная киевлянка, по специальности — художник-оформитель.
По материнской линии она происходила из славного киевского рода Маркевичей. Ее прадед — Н.А.Маркевич, известный украинский историк, фольклорист и музыкант. Его внучка Александра Александровна, мама Ирины Александровны, окончила Смольный институт, получив специальность учительницы немецкого языка. В советское время работала машинисткой и счетоводом. Отец Ирины Александровны — А.Ф.Хорошунов — юрист, выпускник Университета Св. Владимира, очень рано умер, и детей воспитывала мать, а также родственники Маркевичи-Милорадовичи, жившие с ними в одном доме на Андреевском спуске, 34. Именно в этот дом в июле 1919 года попал снаряд. Среди погибших оказался и один из родственников.
Вообще, бури эпохи отнюдь не миновали семью Маркевичей: дед И.А.Хорошуновой участвовал в Крымской войне, его сыновья Владимир, Юрий и Андрей погибли на фронтах Первой мировой. Не обошли семью и репрессии 30-х годов: была арестована и расстреляна мать Ирины Александровны.
А в годы оккупации Киева за связь с киевским подпольем уничтожена ее родная сестра Татьяна с мужем и трехлетней дочерью, а также родственница — О.А.Маркевич-Милорадович. Сама И.А.Хорошунова, тоже помогавшая подполью, спаслась только благодаря друзьям — преподавателям консерватории Анисье Яковлевне Шреер-Ткаченко и Элеоноре Павловне Скрипчинской-Веревке.
Дневник Ирины Александровны Хорошуновой, охватывающий весь период оккупации Киева, является свидетельством очевидца, а нередко — и участника описываемых событий. Это не воспоминания, а непосредственная фиксация происходящего, окрашенная всеми особенностями мышления человека того времени. И в этом уникальность документа.
http://www.judaica.kiev.ua/eg9/eg91.htm
Сегодня день работницы. Так странно, что я вспомнила и вспоминаю этот день работницы. В прошлом году мы его вместе вспоминали. А в этом году вместо дня работницы — Бабий Яр.
Я определенно схожу с ума. Другие, наверное, плакали бы, кричали. А я молчу, потому что слез нет, и вокруг люди. Нет, не потому вовсе. Никаких людей нет. Все мне просто кажется. Есть песок Бабьего Яра, которым их засыпали.
Одни смотрят на меня глазами побитых собак. Это те, кому жалко. А другие, собственно говоря, все вокруг, заняты своими делами. Они ничего не знают.
Мы говорили о творчестве, о музыке. Элеонора Павловна говорит о себе. Я впервые чувствую, какой большой музыкант Элеонора Павловна. И как хороша жизнь! Жизнь и творчество! Стараюсь не думать о том, что для меня конец и жизни и творчеству. Но я заставляю себя думать о других, не думать о себе. И знаю, что все равно, погибнем мы или нет, другие, многие еще будут жить и творить. Вернутся наши люди. И тогда не будет так страшно. Только бы не убили их там в гестапо.

9 часов утра.
Нюси нет. А она уже давно должна была быть. наконец она приходит. У нее какой-то странный, словно растерянный вид.
— Степан бежал из гестапо, — говорит она.
— Откуда вы знаете?
— Он был у меня.
Теперь все погибло. Степан бежал. Татьяну, Шурку и Лелю расстреляют. Я не раз слыхала, от того же Степана, что если бежит виновник, с точки зрения немцев, его семью расстреливают без разговоров. Теперь конец.
Нюся рассказывает, что в шесть часов утра страшно кто-то застучал в квартиру. Вышел брат, вернулся и сказал: «Это Степан». Нюся вышла к нему. Их было двое — Степан и еще кто-то незнакомый. На Степане пальто и сапоги. Второй в рубахе только. Оба с окровавленными спинами. Загнанные, как звери. Они хотят немного отдохнуть. Но в квартире Нюси нельзя оставаться. Она покормила их, одела на второго пальто брата. Дала денег, хлеба и сала. Степан сказал, что видел, как Таню с Шуркой вели по лестнице в гестапо. Про тетю ничего не знает. Спрашивал, где я. Говорил, что в их камере было двенадцать человек мужчин. Десять увезли ночью на расстрел, а их двоих били, по триста плетей получили они и должны были сказать о подпольной организации. потом их оставили в камере. А они увидели, что решетка на окне надломлена и последним усилием выломали ее, вылезли, спустились по какой-то обрушивающейся стене с пятого этажа. И теперь должны где-то скрыться, потому что их ищут.
Нюся говорит, а я не понимаю. И знаю наверное, что жить больше нельзя. Нюся говорит, что условилась в половине пятого принести какие-нибудь документы Степану в проходной двор на Кузнечной. А я думаю, что он — подлец, потому что он бежал, чтобы спастись. А Татьяну и Шурку убьют. И я ничего не понимаю. Я даже не понимаю, что за ними могут следить, и что Нюсю тоже могут забрать. Не понимаю, что Нюся волнуется: она завернула хлеб Степану в газету, на которой крупными буквами написана моя фамилия. Я ее вчера принесла из библиотеки.
Нюся уходит. Ее мать в ужасном состоянии. Она ждет, что их всех заберут. Через полчаса после ухода Степана дворник принес им на подпись бумагу о том, что они у себя никого не скрывают. Дворнику объявлено, что из гестапо этой ночью бежали два следователя и их ищут.
Нюся ушла. А я мечусь по комнате с одной мыслью: «Их убьют!» Что делать? Как спасти их? Может быть, пойти умолять Бенцинга помочь? Я хочу идти в гестапо, в полицию, к Бенцингу. Умолять, стать перед ним на колени, или хочу убить его, каждого из немцев. Я не знаю, что я собираюсь делать, но я должна идти, а идти некуда и не к кому.
Полное бессилие и беспомощность. Ни оружия, ни связей. Ничего. А Элеонора Павловна не знает, что делать со мной. Она просит и приказывает, и от имени Нюси просит подождать только двадцать минут, пока она пойдет к Нюсе. И Нюся скажет, что делать мне. А я не хочу ждать. Тогда Элеонора Павловна просит именем Тани и Шурки, и Нюси. Просит подождать, не выходить. Потом берет с меня слово, что я дождусь ее. Она бежит за Нюсей.
А я ждать не могу, но что я собираюсь делать — не знаю, совсем не знаю.
Минуты, как часы, как вечность. Перед глазами неотступно страшное видение из трех, идущих на расстрел. Страшно выражение их лиц, как у тех евреев, что шли в Бабий Яр.
И судорога в сердце совершенно нестерпимая.
Не двадцать минут прошло, а двадцать раскаленных часов, пока прибежали Нюся и Элеонора Павловна.
Нюся говорит:
— Что вы собираетесь делать? Куда идти? Все равно поздно и Степан не виноват. Таню и Шурку вчера вывезли в Бабий Яр. Степан говорит, что они расстреляны. Только я не хотела говорить.
Элеонора Павловна идет на кладбище. Так я просила. Я тоже с нею. Это, чтобы ушло время до половины пятого. Тогда я понесу документы Степану. Нюся собралась сама идти с ними, но не могу я допустить, чтобы ее забрали. А мне ведь все равно уже больше не жить. В своем отчаянии я в первую минуту не подумала, что ведь и ей грозит смертельная опасность из-за всех нас. На кладбище холодно и тихо. Здесь мертвые спят давно и ничего не чувствуют. А в Бабьем Яру земля не остыла еще. А, может быть, их зарыли полуживыми? Ведь на детей они не тратят пуль! И мозги сводит судорога. И сердце сводит судорога. И шевелится земля и песок Бабьего Яра от полуживых, задыхающихся Татьяны, Шурки, Лели. И других. Безумие подбирается и давит сзади на мозг.
Полвина пятого. Я иду вниз по Кузнечной, по правой стороне к 24-му номеру. Нюся и Элеонора Павловна на другой стороне. Они следят за мною, чтобы знать, если меня заберут. Под рукой у Нюси пила для резки дров. Это она ушла из дому под предлогом необходимости отнести пилу. С матерью ее плохо. Она ждет гестапо, боится, что за Степаном следили.
Вхожу во двор 24-г номера. Первый двор, второй, третий. Степана нет. Из всех дверей чудятся мне гестаповские глаза. Прошла раз — нет его. Вышла. Нюся и Элеонора Павловна ходят по другой стороне улицы. Еще раз прохожу три двора. Жду. Степана нет. Снова выхожу, снова вхожу. Нет его. Иду за угол. Нет. Уже Элеонора Павловна и Нюся на этой стороне. Уже мы вместе входим во двор. Прошел час, второй. Совсем темно. Мы ждем, ходим, стоим. Восемь часов вечера. Степана нет. Он не пришел.
Он хотел идти на Бабий Яр. Зачем? К Тане? К Шурке? Он сказал, что пойдет к верным людям. Кто они? Где? Что с того, что вокруг жизнь идет своим чередом? Что ночь и Орион? Шевелится Бабий Яр окровавленным песком и лица их трех с глазами умерших. Это безумие. Оно сильнее меня. И надо ли мне с ним бороться?
9 часов вечера.
Нюся уходит. Ей нельзя больше ждать. Элеонора Павловна лежит рядом со мною. Мне она достала снотворное. Но сна нет все равно. Ни сна, ни слез. Ничего нет, кроме судороги в сердце и безысходного отчаяния. Орион светит всю ночь прямо в глаза. Вот как опоздало для многих, а теперь и для моих наше освобождение! Боже мой, если бы я могла плакать! Но нет слез, только боль.
С утра ничего. Я в библиотеке. Ничего не делаю. Мучительно борюсь с видениями и жду. Нюся и Элеонора Павловна приходят все время, чтобы одну не оставлять. После работы — на Андреевский. Там квартира стоит открытой. И снова в глаза та же картошка рассыпанная лезет. Валяется. Я ее и не убирала. Заперли парадную дверь. В Татьянину комнату дверь закрыта. Но и десяти минут нельзя быть дома. Там все осталось, как было, и вещи, и стены. А их нет. Скорее бежать отсюда! И снова мы идем к Элеоноре Павловне.
Утром Нюся в библиотеке сказала, Бенцинг не знает еще. Луиза Карловна и Геппенер советуют на работу выйти. Хорошо отнеслись. Потрясены. Не могу больше сидеть так. Идем вместе на Андреевский. Там позвонила в звонок. Звонит. А дверь открыта. Вошла, не думая. В коридоре картошка рассыпана. Комнаты Татьяны заперты на внутренний замок. Моя открыта. На столе пшено и махорка рассыпаны. Шкафы открыты. Но тетрадь, ключ от сарая на месте. Взяли и пошли. Моя вина свалилась с плеч. Тогда к дворнику. Говорит сестра и Леля сказали, что квартирантка я, чужая им. Говорит, что напрасно скрылась. Фамилия другая. А ведь Лелину фамилию не спросили даже. С Дуничкой сложили какие-то вещи в узел и в чемодан. В шкафу с сахаром банка, в коридоре масла немного и сало наше осталось. Двигаюсь, словно заведенная, стараюсь не думать. За час, что можно было, из комнаты вынесли. Книги остались. На кровати Лелино одеяло оставила. Чтобы комната жилой вид имела. будильник завела. Радио включила. Квартирантка!
Пошла в жилкооп. Карточку контрольную получила. Андрухова, сестра Воробьевой, волнуется, не из-за подписей ли для них наших забрали. Заявление с нашими подписями на Воробьеву так в кармане у Степана и сталось. Но я-то знаю, что дело не в том. Семья Воробьевой пока на месте.
Вечер. Снова ночь скоро. Эту ночь у Шляпниковых.
Заснуть бы! А ночь, как раскаленная. И сердца вовсе нет. Ужасные видения пыток гестаповских. И стоят они все три перед глазами. Шурка, как руку мне целовала. Леля с грустными, усталыми глазами. А Татьяна в своем сером платье, танцующей на одной из их вечеринок.
О Степане не могу думать.
Ничего не известно. Ничего не могу понять. Стараюсь не допускать к себе сумасшедшие мысли. Знаю хорошо — только допустишь, все пропало. И никому уже никогда не поможешь.
Утром в шесть часов Нюся пришла. Условилась вечером к Элеоноре Павловне свести меня. На работе должна сказать, что ничего обо мне не знает и волнуется, почему меня нет. Но пока ничего не говорить. Может быть, выяснится что-нибудь. Ушли на работу. Меня заперли. Соседи знать не должны, что я в квартире. За стенкой соседка костылями громыхает. Стук каждый — словно уже гестаповцы за мною идут. И мысли, как иглы раскаленные. Сердце немеет противно. Днем Аня пришла. Арестована вся семья Давыдовых. С детьми, работницами, гостями. Всех забрали. Только одна из них, Соня, продавала мясо во дворе, и как была, без документов, без одежды по горе убежала. Спаслась. Убеждают меня, что дело в спекуляции, которую Степан покрывал. Но не верю я. Знаю, он был связан. Писать не могу. В полиции арестовано девятнадцать следователей.
День, как ночь. Каждый стук — идут за мной. Александра Георгиевна рано пришла. Нюся должна была прямо на Андреевский идти. Там сарай должны взломать. Дневник вынуть. Прошу немедленно сжечь его. Шкафы взломать в Лелиной комнате. Квартира открыта. Попытаться войти должны. так страшно, так страшно! А вдруг там есть кто? Лучше мне самой идти, а не им. Все равно мне жить уже невозможно. Прошу Александру Георгиевну пойти сказать, чтобы не ходили в квартиру. Ушла она, и нет ее. Шесть часов нет. Антонина Федоровна не обедает, ждет. Сердца больше нет. Совсем отнялось. Шесть с четвертью — нет. Половина седьмого. Семь. Четверть восьмого.
— Я пойду туда.
Антонина Федоровна не пускает.
— Если их забрали, зачем тебе туда?!
Без двадцати восемь приходят. Нет больше ни сердца, ничего. Ничего не сделали. Шифоньерку надломали, а открыть не могут. А, главное, сарай взломать нельзя. Крепкий. В квартиру Мария Ивановна с Дуничкой вошли. Открыта, нет никого. К книгам бросились. Забыли, какую сказала. От обиды заплакала Мария Ивановна. Подумать только, такой риск и ничего не сделали. Темно на улице. Черно совсем. Мне лучше так. Словно безопаснее. Мимо гестапо идем. Там они, а я, как зверь, которого ловят. И ничем, ничем не могу помочь! Только звезды горят, как факелы. Они кажутся чудовищно яркими. И так нелепо, что на них обращаешь внимание, когда страшной такой вещью жизнь закончилась.
Орион крестом сияет. Его видят наши люди на той стороне, но нет силы, которая могла бы спасти их — Таню, Шурку, Лелю.
У Элеоноры Павловны не знает никто меня. Ночь снова. Элеонора Павловна, не колеблясь, меня приняла, свою комнату мне отдала. И сидит со мной. Снова бесконечная ночь. И вместо сердца затвердевшая, как камень, боль.
С утра снова районная управа. Исполнители, которые ничего не хотят исполнять. Вскрытие обещанной нам квартиры откладывается. Управдом что-то крутит. По уговору со Степаном, должна идти смотреть еще квартиры. Погода ужасная. Лепит мокрый снег. Холодно, сыро, безнадежно тоскливо. Звонила в полицию, не хотелось идти далеко. Ответил грубый немецкий голос:
— Сегодня звонить нельзя.
Странно как-то. Почему в полиции немцы? Пошла к полиции. Там дежурный сказал:
— Сегодня приема нет, — и вызвать Степана отказался.
Снова показалось странным. Но Степан говорил — ждали приезда шефа.
Домой близко, можно согреться. Дома Леля и Шурка. Татьяна с Аней ушли на базар. В комнате Татьяны тепло. Никуда не уходить бы и не выбираться. А Шурка подошла, взяла за руку и, как иногда, говорила ласково:
— Инечка, ты моя хорошенькая. Я тебя так люблю!
Не знала, что будет это мое последнее свидание с нею. Пальто просохло. Около часу ушла из дому. Татьяны не было. Леля сердилась, как всегда, что застряла по дороге. А я забыла жакет в комнате Татьяны. Но вспомнила, когда была далеко от дома. Холодно было.
Нюся хотела испечь малясный торт Татьяне по случаю годовщины их свадьбы. Условились идти к ним вместе. Нюся пошла печь. Я — на Ново-Левашовскую и Новый переулок еще смотреть квартиры. Там снова все разрушенное. Только управдом оказался симпатичным. Сказал прийти позже, будут квартиры.
Как никогда удачный торт вышел у Нюси. Из-за него задержались. В половине пятого вышли из дому. Настроение было хорошее. После усталости, безнадежности поисков, отошло все на время. Приятно было. что вспомнила Нюся о Татьяниной годовщине.
Ничего не предчувствовалось.
А у десятинной церкви навстречу Ксения Ивановна и Ната Тершовская. Плачут. Остановили меня. Специально ждут. Говорят:
— Таню с Шурочкой и Ольгу Александровну гестаповцы забрали. Не идите домой.
Вот и все.
Повели они меня на Житомирскую. А потом мы решили идти на Андреевский, только к Любовь Васильевне. Пришли. Они обрадовались, что меня увидели. Мария Ивановна и Любовь Васильевна стояли на подоконнике, в окно смотрели. В моей комнате кто-то электрическим фонариком стол освещал. Потом шторы спустили и свет зажгли. Потом то же в Татьяниных комнатах, в одной, другой. Полчаса прошло. Свет погас. Как оглушенные все. Даже говорить все боятся.
Через полчаса еще Шляпниковы пришли. Тоже с Тортом шли. Перепугались насмерть. Торт во дворе бросили, когда увидели разгромленную квартиру. По очереди выходить решили. Они раньше ушли. Мы потом вышли. На Житомирскую. Ушла Нюся. К Антонине Федоровне чужие люди все приходили по поводу починки водопровода разговаривать. А я, как помешанная. Слушаю, не понимаю. Антонина Федорвна гадать села. Мне какие-то разговоры неприятные гадает, удача дел мне. А им? И так словно вместо меня дерево какое-то. Ничего понять не могу.
Говорили только, что после, как увели наших, прибегала жена какого-то следователя. Говорила — ее мужа тоже арестовали. Понятным стал странный неприемный день в полиции. Татьяну через парадное вывели. Несла Шурку на руках. Плакала. А потом Леля через кухню шла. Чемоданчик несла. В платках обе ушли. Куда? Увели их немцы. Шурка плакала.
Не могу писать. Разрывается сердце. И почему только не была хоть Шурка в этот день у Дунички? Осталась бы она.
Страшная бесконечная ночь. В такие ночи не плачется. Только не понять ничего. И сумасшествие подбирается. В ящике стола ключ от сарая остался. А в книгах последняя тетрадь дневника. Весь дневник в сарае, а ключ в столе. Что, если найдут? И ночь без конца. С ужасной медленностью движется.
На Андреевском просила Лелины шкафы взломать. Пока в ее комнате не были, вещи вынести.
Три последние дня попадаем на советские передачи, в которых нет ничего с фронта. Говорили только о том, что репрессии немцев в оккупированных областях приобрели чудовищный характер. Мы можем это подтвердить.
Слишком страшно от того, что делают немцы целую неделю. Сначала только слухи были о том, что забирают партийцев на острове и в Дарнице. потом видели, как вели их по Подолу с женами и грудными детьми. Забирают целыми семьями. А с начала прошлой недели начались аресты партийцев в городе. Первым из знакомых нам забрали пианиста Максимовича. Говорили, что арестовали его за слушание советского радио. Но он был кандидатом партии. В этом, очевидно, причина. В четверг забрали Лудина прямо с работы. Тогда началось ужасное ожидание ареста у Тершовских и Воробьевой. Шура еще мог бы уйти куда-нибудь. Но тогда забирают всех членов семьи. Их забирают и так, но в случае отсутствия подлежащего аресту, их забирают обязательно. На Наталию Ивановну, Нату и самого Шуру страшно смотреть. Степан ничего не может помочь. И все мы совершенно бессильны. Шура и Ната не ночуют дома. Несколько ночей они ночевали у нас. Степан предложил ночевать у него. Тайком, крадучись, пробираются они по вечерам из своей квартиры к нам и спят не раздеваясь. Вчера они ушли совсем из нашего дома. Ничего не могут решить, и, словно парализованные, ждут, что будет. Это настолько страшно, что нет слов. Вместо борьбы обреченная пассивность. Из гестапо не возвращаются. Никакого приговора, кроме расстрела. И забирают с детьми. А со вчерашнего дня мы потрясены все. Взяли Воробьеву. Она ждала этого. Уйти она не могла, взяли бы дочерей и мужа, которые работают все. Я разговаривала с нею в пятницу. Словно говоришь с заживо погребенным человеком. Два раза она решала покончить с собой, но потом решила, что тогда семья, наверное, погибнет.
— Пусть хоть дети останутся, — говорила она.
Она рассказала, как забирали одного партийца из 10-го номера. Полицейский ногами выбил дверь. Избил всех, всю семью и всех забрал вместе с маленькими детьми. Вчера утром пришла Татьяна с улицы. Она плакала и не могла говорить. Воробьеву забрали в Подольскую милицию, а муж и дочь прибежали к Степану. Пока Степан и Татьяна побежали на Короленко 15 попытаться что-нибудь сделать, ее уже повели в гестапо на Короленко, 33. По дороге ее и встретила Татьяна.
Вот уже четыре или пять дней, падая от усталости, добываю квартиру. Об управе, где сотворяются квартирные дела, нет у меня сил писать. Все только для тех, кто платит. И даже при помощи Степана из кармана директора квартирного отдела получила я лишь адреса разрушенных квартир. И ходили мы с Нюсей по ним до исступления. Все они или над уборной или в уборную окнами выходят. Темные, сырые, разбитые, грязные. 9 часов вечера.
Только что Степан сказал, что для Воробьевой ничего сделать нельзя. А что тех партийцев, которых берут с семьями, сразу расстреливают. Мы собрались снова писать в защиту ее заявление с рекомендацией за подписями жильцов. Но это, говорят, бесполезно.
23-го во вторник была годовщина Красной Армии. Пришли к нам, в мою комнату Степан и Татьяна, принесли самогонки. И выпили мы все за нашу победу, за Союз и Красную армию. И вместе с Шуркой выпили за тост «Я советская, я за Сталина». Она все повторяет эту фразу, а я волнуюсь, зачем Таня ее научила. Ведь неизвестно, при ком она это скажет.
Потом говорили о совместной работе. Не могу писать о том, что товарищи Степана, теперь и мои товарищи, приходят не случайно. Это примирило меня со Степаном.
Сегодня панические слухи в городе несколько утихли. Кто-то сказал, что большевиков отбили от Харькова на сто пятьдесят километров. А кто-то даже сказал, что немцы снова взяли Харьков. Радио этого не подтвердило, а только было сообщено, что в связи с оттепелью натиск большевиков ослабел и что в местных операциях немцам удалось отбить советские атаки в нескольких местах.
Бенцинг снова занялся ненужными библиотечными делами. Прекратилась начатая было эвакуация генералкомиссариата и других учреждений. В связи с такими симптомами как бы разрядилось напряжение. А позавчера оно выросло до предела. И вот, хотя отрицательные источники ничего утешительного для немцев не говорят, в городе стало тише.
Не могу писать, совсем больна. Температура 38*.
Вчера немцы сообщили, что сдали Харьков. И странное настроение теперь в городе — как будто близко наши, все уже, не скрываясь, говорят об этом. А по внешнему виду немцев никак этого не скажешь. Выдержка ли это или они еще на что-то рассчитывают?
В народе говорят, что Крым занят англичанами, а в Италии революция.
Панический ужас начинает проходить в городе. Один за другим все сообщают друг другу, что никуда не собираются уходить. Немцы, приехавшие из Харькова, поражены. Они предложили желающим выехать с ними, но все остались. Из работников одной фирмы из восьмидесяти человек выехало четыре человека. Люди не считают себя виновными перед Советской властью. Многие говорят: «Будь что будет!»
В глубине души не верится нам, что нас убьют.
Да, настроение у нас хорошее. Наша мечта о том, чтобы увидеть, как побегут отсюда голубые мундиры, как будто бы близка к осуществлению. Пока немцы, очевидно, не хотят портить отношения с населением и повесили объявления, что будут выдавать соль по хлебным карточкам. Хлеб есть пока без перебоев. начали даже давать крупу по новым карточкам.
Ходят слухи, что опера начинает играть и даже для гражданского населения. Из Харькова вернулись бригады, среди них студенты консерватории.
В библиотеке и консерватории тихо. Там Нюся торопится окончить филимоновские дела. А вообще сидят себе по-семейному все в буфете или во втором классе, делают вид, что что-то делают. Денег им так и не платят. А мы сносим снова, как пчелы, с Нво-Левашовской сокровища бывших Лаврских музеев и продолжаем, ставшую теперь совсем нелепой, работу по составлению рекомендательных списков советской литературы.
Киев стал совсем прифронтовым городом. Вернее, он очень напоминает Киев дней отступления наших. Только тогда осень была, а теперь весна, такая буйная, торопится все распустить, словно боится, что прогонят, раз пришла раньше времени. Небо весеннее, светлое. У горизонта туманная дымка, как весной бывает. А птицы поют! И вода такая громкая, что все шумы покрывает.
Шумов много. На тех улицах, по которым мы негативы в библиотеку носим — бульвар Шевченко, Крещатик, Короленко. На всех площадях. Машины и машины. Во все стороны идут, вымазанные и немазаные. Иногда больше в сторону фронта, иногда оттуда. Сегодня со стороны Дарницы везли какие-то легкие орудия, вроде зениток. Народа на улицах масса. И все, главным образом, военные. Немцев всех видов, оружия больше всего. Еще много итальянцев. Есть мадьяры, чехословаки. Немцы подтянутые и озабоченные. А итальянцы ходят вразвалку, смеются, и чем-то неопределенным, быть может, непосредственностью, напоминают наших. Шубы их распахнуты, вид неряшливый, а винтовки висят на спине, как нечто постороннее и ненужное. Я уже писала, как они продают их на базарах и просто на улицах по три марки за штуку.
Настроение чудесное. В воздухе висят надвигающиеся события. Немцам, надо отдать справедливость, паники не чувствуется, хотя говорят, что вчера уже действительно нашими взят Харьков.
Во вчерашней немецкой сводке уничтожены первые двадцать бронемашин, прорвавшихся в околицы города. А сегодня сказали: ожесточенные бои на всем расстоянии от Ростова до Орла, в частности возле Харькова и в нем.
Мрачное оцепенение овладело определенной публикой. Кто побоязливее — плачет. Кто поподлее — уже начинают вслух перестраиваться. А готовящиеся бежать — складывают вещи. Лучше всего на базарах. С утра сегодня, хоть и базарный день, не было ни сала, ни соли, ни спичек.
По вчерашнему немецкому радио — они сдали Ростов и Ворошиловград. Якобы по приказу о сокращении фронта. Харьков весь немцами эвакуирован. Приехали сюда немецкие организации, переведенные туда прошлой весной. Приехал театр и театральные бригады, различные институты, отдельные харьковчане. Кто хотел и мог уехать из Харькова, уже здесь. Судя по нашим базарам, Харьков освобожден уже. Сало у нас вчера было от двух до трех тысяч рублей килограмм. Хлеб — 200 рублей, молоко 110 рублей литр, стакан соли — 100 рублей. Немцы снова рассказывают, что итальянцы открыли фронт. Устроили братание. Шестьдесят тысяч якобы перешло на советскую сторону. Но (это снова наши «пантофельные» сведения) наши отказались взять итальянцев в плен, разоружили их и отправили домой. Немцы отказались от помощи им. Это объяснение тому, что итальянцы ходят по квартирам, прося ночлега и хлеба.
В Киеве эти дни очень оживленно на улицах, где обычно движутся войска. Масса машин. Снова стоят немцы, регулирующие движение. Много немцев снова на улицах. Через мосты не пускают. Немцы строят еще новые деревянные мосты через Днепр. Из Дарницы перевели сюда в какое-то общежитие на Почаевский лагерь пленных. Последние здесь ожили. Там они умирали, потому что еда их заключалась в каше из гнилых овощей и нескольких грамм хлеба, а здесь им население носит еду.
Сегодня сказали мне, что не то у нас уже установлена, не то будет на днях снова военная власть.
И жутко и радостно. И голова не выдерживает. Но должна выдержать, как угодно!
Сокращают немцы фронт. Сегодня Краснодар «сократили». Из Харькова все беженцы едут. От бомбежки. Фронт от Харькова еще далеко. И бомбят их наши здорово. Говорят, там Гитлер с Муссолини заседали, а через Полтаву ехали. Так это их большевики бомбами донять хотели.
По советскому радио — взят городок в получасе езды от Ростова. Так оно и выходит, что фронт сокращается, только все-таки нестерпимо медленно, немцы еще очень сильны. И сколько наших людей платят своей жизнью за это сокращение фронта! Мы обязаны об этом помнить и терпеливо ждать.
Наш барометр — сало — стоит сегодня 1400 рублей.
В библиотеке совсем не чувствуется паники. Наши библиотекари с самым серьезным видом говорят о всяких пустяках и по-прежнему все спрашивают, не дадут ли нам чего-нибудь.
Надо мною сжалились. Сижу теперь в канцелярии. Там 100 С. Моя температура им неизвестна. И занимаюсь замечательной работой. Просматриваю, в числе других, советскую литературу — для того, чтобы составить рекомендательные списки. Эту литературу будут выдавать библиотеки «местному» населению. Условия жесткие. Все со сколько-нибудь советским содержанием изымается. Есть целые списки иностранной и русской литературы, которая уничтожается только потому, что авторы ее евреи. И вот есть распоряжение — выбрать из всей светской литературы 150-200 названий для «чтения» населения. Такие авторы, как Горький, Ромэн Роллан, Маяковский, просто вычеркнуты отовсюду. Их произведения просмотру не подлежат. Мне лично полагается прочесть всего Леонова, Сергеева-Ценского и Хвылевого, который в советское время был изъят за национализм. Работают в библиотеке так, словно все нынешнее навсегда, и нет вовсе советского наступления.
Не вяжется все это с паническим настроением, царящим в одних кругах города, и с нетерпеливым ожиданием большевиков в других. Слухи наши уподобляются «испорченному телефону». Если здесь говорят о сдаче немцами Харькова (а он, увы, еще у них), и повышают цены на базарах, то в Фастове уже не ходят больше ни немецкие, ни украинские деньги. И население приготовилось к встрече советских войск. Пока же произойдут какие-либо действительные события, в газете есть сообщение о расстреле нескольких человек за слушание советского радио и за сообщение сведений населению. Будет плохо. испугается и наш… Так мы все-таки кое-что знали.
Странное явление в последние дни: по радио вчера и сегодня с комментариями играют русскую музыку. Вчера играли «Шехерезаду» Римского, сегодня Глинку и Чайковского. Это такая новость, что даже не верится. Все полтора года мы совсем не слыхали по радио русской музыки. Еще неделю назад немец-шеф радио предложил солистам петь русские романсы по-украински. И вдруг русская музыка!
Действительно, есть беженцы из Харькова. Бегут, говорят, от бомбежки. говорят, что Харьков наводнен бегущими людьми и ни за какие деньги там нельзя достать хлеба. Слухи же в городе настолько многообразны, что правды в них не определишь. Одни говорят, что немцы перед отступлением выгоняют все население и гонят в сторону Германии. Другие говорят, что население уходит от наших, потому что в освобожденных городах людей, бывших в оккупации, без разбора расстреливает «тройка», которая ходит по квартирам. Нетрудно установить источник подобных слухов. Это активизировалась антисоветская украинско-фашистская агитация, которая без конца пугает народ рассказами о репрессиях НКВД. Мы уже знаем из советского радио и из других источников, что население с огромной радостью встречает наших, а бегут те, кто усердно служил немцам.
От слухов, которыми город полон до краев, растет паника. Вместе с нею растут цены на базарах и растерянность. Многие, все собирают советские деньги. И все собираются бежать: одни от наших, другие к нашим. Потом, когда при здравом размышлении выясняется, что бежать пока некуда, все лишаются аппетита и покоя. Это те, кто доказывал, что победа немцев навечно и кто устроился лучше.
Немцы повесили носы. Но по радио они веселятся. Сводки их пустые. Из них ясно только то, что наши наступают ожесточенно. Остальное нас интересует много меньше.
В городе много выбеленных машин. Идут они во все стороны. Подле Владимирского собора наши оборванные пленные под надзором полицейских роют какие-то рвы. Они голодными глазами смотрят на кошелки проходящих женщин и по-прежнему набрасываются на то, что им дает население.
Все-таки мы решаем сшить рюкзаки. Что если немцы в последнюю минуту в самом деле выгонят из города?
Шурка скоропалительно учит на память все, что бы ей ни прочитали. В частности «Мой Додыр» Чуковского. Оттого и у меня в голове все торчит фраза, как нельзя более подходящая к нашему теперешнему настроению:
— Что случилось? Что случилось?
Отчего же все кругом
Завертелось, закружилось и помчалось кувырком? Мы хоть и знаем «отчего», но остановить или, вернее, ускорить это бесконечно вертящееся нагромождение событий, разобраться в них или хотя бы спокойно на них реагировать, мы не можем. Болезни, сокращения, выселения, дороговизна, страхи настоящие и будущие. бывают дни, когда война словно где-то, а мы думаем только о всяких будничных мелочах. но чаще война присутствует у нас самолично.
Сегодня пошла я в библиотеку просить разрешения на соцстрах или отпуск до 1 апреля. А вместо этого в четверг иду на работу. Луиза Карловна сообщила мне при условии, что никому не скажу, что в связи со всеобщей мобилизацией в Германии, Бенцинга должны забрать на фронт, а перед тем он должен произвести большое сокращение. Чтобы не попасть под него, я должна выйти на работу.
Сегодня принесли слухи о беженцах из Чернигова. Говорят, Харьков окружен нашими. Третьего дня бои были под Лозовой. И немцы сдавали Старобельск. В эти дни на побережье нашими освобождены Азовск и Ейск, кроме них — Краматорск.
Но силы немцев еще велики и они в состоянии еще оказывать сильное сопротивление нашим. Поэтому никто из нас не может сказать, сколько времени мы будем еще в оккупированном городе. Не мог этого сказать и N, пришедший от наших.
Все ждут Советов. Немцы отступают, а в городе немцы располагаются, словно навечно. К примеру — наше выселение. От него-то да от болезней голова идет кругом. Слава богу, у Лели не воспаление легких, а желтуха и бронхит. Тоже удовольствие немалое, но менее опасное.
Три дня немцы соблюдали траур. До сегодняшнего дня были запрещены всякие зрелища, спектакли, развлечения. По радио передавали главным образом хорошую музыку. А с сегодняшнего утра начали снова свои оперетки. Принесли сегодня советские сведения о потерях немцев под Сталинградом: 250 тысяч замерзших, 240 тысяч убитых, 600 тысяч пленных, 550 самолетов, 60 тысяч машин.
Дуничка пришла из Кагарлыка. Там арестовывают и расстреливают коммунистов. Партизаны напали на полицейский отряд, который сторожил арестованных. Часть арестованных скрылась с партизанами. Тогда немцы взяли семьи арестованных и на глазах у населения расстреляли стариков и детей. А женщины падали в обморок, их так немцы и засыпали живыми. Жители Кагарлыка ходят как помешанные.
Page generated Apr. 20th, 2019 05:08 pm
Powered by Dreamwidth Studios